...Пройдет
еще какое-то время, уйдут наши ровесники, не знавшие войны, но почему-то
остро чувствующие ее боль... Может быть от того. что до сих пор в памяти
безногие, никому не нужные калеки с орденами на груди на тележке с
подшипниками вместо колес с утра собиравшиеся возле "американок", как
называли тогда многочисленные пивные... Но на памяти у меня, не особого
почитателя поэзии, почему-то засели строки Юлии Друниной, удивительно
красивой и талантливой женщины, прошедшей ту страшную войну, но не принявшую
новые времена 90-х. Она предпочла покончить с собой, чтобы остаться собой!?...
В 1941, когда
началась Отечественная война, в семнадцатилетнем возрасте записывается в
добровольную санитарную дружину при РОККе (Районное общество Красного Креста) и
работает санитаркой в глазном госпитале. Участвует в строительстве
оборонительных сооружений под Можайском, попадает под бомбёжку и, выполняя свои
прямые обязанности, становится санитаркой пехотного полка. После ранения была
курсантом Школы младших авиаспециалистов (ШМАС), после окончания которой
получает направление в штурмовой полк на Дальнем Востоке. Всеми силами рвётся на
фронт. Получив сообщение о смерти отца, едет на похороны по увольнению, но
оттуда не возвращается в свой полк, а едет в Москву, в Главное управление ВВС.
Здесь, обманув всех, получает справку, что отстала от поезда, едет на Запад. В
Гомеле получает направление в 218-ю стрелковую дивизию. Снова была ранена. После
выздоровления пыталась поступить в Литературный институт, но её постигла неудача.
Возвращается в самоходный артполк. Звание - старшина медслужбы, воюет в
Белорусском Полесье, затем в Прибалтике. Контузия, и 21 ноября 1944 получает
документ «...негоден к несению военной службы». Тонкая и возвышенная натура, она
рано прошла школу настоящего мужества. Этот жизненный опыт и сильные впечатления
легли в основу её творчества. На двадцатом году своей жизни приезжает в Москву.
У Юлии Друниной нет сомнений, чем заниматься. Она идёт в Литературный институт
им. Горького, приходит со студентами на лекцию и остаётся здесь. Никто не посмел
ей отказать...
Я пришла из
школы в блиндажи сырые,
От Прекрасной Дамы в «мать» и «перемать»,
Потому что имя ближе, чем «Россия»,
Не могла сыскать.
Она
сказала о себе: "Я родом не из детства, из войны..." И это казалось
правдой. Будто не было детства. Будто сразу - война, первое и самое
яркое впечатление жизни. Как у других - любовь.
У
Юлии Друниной тоже была любовь. Но война заслоняла все. Большая
часть ее стихов – на военную тему, и эта тема просверкивала
неожиданно в творчестве поэтессы и через двадцать, и через тридцать,
и через сорок лет после войны. Война пробудила когда-то ее душу – и
бередила память до последнего дня, когда поэтесса сама решила, что
пора уходить...
Юлия
Друнина родилась 10 мая 1924 года, в Москве, в интеллигентной семье:
отец – учитель истории Владимир Друнин, мать — Матильда Борисовна,
работала в библиотеке и давала уроки музыки. Жили в коммуналке. Жили
бедно. Но дочь с самых ранних лет приобщали к культуре. Читала
девочка много, отец давал ей классиков, от Гомера до Достоевского,
сама она, правда, тянулась к Дюма и Чарской – у них находила ту
запредельную отвагу и искренность чувств, которые классиками никогда
не описывались, как нечто в реальной жизни невозможное. Но Юля
Друнина верила что возможно – все. Все ее поколение верило. И жизнью
своей все они доказали: действительно – все возможно… Надо только в
это верить.
Быть
девочкой Юле ужасно не нравилось. Она дружила с мальчишками, играла
в войну, ненавидела бантики и всякие украшения настолько, что
однажды из чувства протеста отстригла огромный бант вместе с
хвостиком, на который его повязали: семья ждала гостей и Матильда
Борисовна решила приукрасить дочку, но в результате пришлось срочно
вести ее в парикмахерскую и стричь под мальчика… Больше бантиков ей
не завязывали. Вообще – с мамой у Юли были сложные отношения всю
жизнь. Уж очень разное у них было мнение относительно того, какой
следует быть девочке, девушке, женщине… Матильда Борисовна считала,
что женственной, кокетливой и нежной, а Юля видела своим идеалом
кавалерист-девицу Надежду Дурову, а высшими качествами почитала
безграничную отвагу, верность клятве и упорство в достижении цели –
разумеется, самой высокой цели, которую только можно себе избрать!
В
1931 году Юля поступила в школу. Стихи писала уже тогда. Посещала
литературную студию при Центральном Доме Художественного воспитания
детей, помещавшуюся в здании Театра юного зрителя. В конце 30-х
годов участвовала в конкурсе на лучшее стихотворение. В результате,
стихотворение «Мы вместе за школьной партой сидели…» было напечатано
в «Учительской газете» и передано по радио. Отец Юли тоже писал
стихи и издал несколько брошюр, в том числе о Тарасе Шевченко. И он,
сам как поэт не состоявшись, не верил в литературное призвание
дочери. Позже она вспоминала: «И никогда я не сомневалась, что буду
литератором. Меня не могли поколебать ни серьезные доводы, ни
ядовитые насмешки отца, пытающегося уберечь дочь от жестоких
разочарований. Он-то знал, что на Парнас пробиваются единицы. Почему
я должна быть в их числе?..» К сожалению, отец не дожил до
настоящего литературного успеха Юли. И она сокрушалась об этом всю
жизнь – она была все-таки папиной дочкой, а не маминой, она
боготворила отца…
Как
и все ее поколение, Юля мечтала о подвигах и отчаянно жалела о том,
что сама еще так молода, что ни в чем не может поучаствовать, ей
казалось, что все самое главное проходит мимо: «Спасение
челюскинцев, тревога за плутающую в тайге Марину Раскову, покорение
полюса, Испания — вот чем жили мы в детстве. И огорчались, что
родились слишком поздно… Удивительное поколение! Вполне закономерно,
что в трагическом сорок первом оно стало поколением добровольцев…».
Она была из одного поколения с молодогвардейцами и Зоей
Космодемьянской. Она была так же светла, наивна и изначально готова
к подвигу и даже к гибели во имя Родины, как и они. В поэме «Памяти
Клары Давидюк», посвященной радистке, погибшей в тылу врага,
героически и романтически подорвавшей одной гранатой себя и своего
смертельно раненного возлюбленного на глазах у группы фашистов, Юлия
Друнина написала – ну, совершенно как бы про себя:
Застенчивость. Тургеневские косы.
Влюбленность в книги, звезды, тишину.
Но отрочество поездом с откоса
Вдруг покатилось с грохотом в войну…
Она как раз закончила школу, когда грянула война. Конечно, сразу
бросилась с военкомат. И конечно, ее попросту прогнали: ведь ей едва
исполнилось семнадцать! А на фронт брали с восемнадцати лет. Это
было ужасно обидно, ведь тогда, в июне-июле 1941 года,
шестнадцатилетние и семнадцатилетние боялись, что война окончится
раньше, чем они успеют в ней поучаствовать… Юля завидовала тем
девушкам, кто был старше ее на год и значит – мог попасть на фронт:
в санинструкторы, в стрелковые батальоны, в авиацию, в радистки.
Какие удивительные лица
Военкоматы видели тогда!
Текла красавиц юных череда <…>
Все шли и шли они –
Из средней школы,
С филфаков,
Из МЭИ и из МАИ,
Цвет юности,
Элита комсомола,
Тургеневские девушки мои!
Она и сама была совершенно тургеневской девушкой. Книжной.
Романтической. Она, кажется даже не подозревала, что в жизни
существует жестокость, грубость, грязь… И всего этого ей пришлось
хлебнуть с лихвою.
В начале войны, по совету отца, она работала санитаркой в глазном
госпитале в Москве. Набиралась опыта для будущей работы в военных
госпиталях. Окончила курсы медсестер. Немцы рвались к столице – к
концу лета Юле пришлось оставить госпиталь и идти рыть окопы. Там,
во время одного из авионалетов, она потерялась, отстала от своего
отряда, и ее подобрала группа пехотинцев, которым была очень нужна
санитарка. Юля умела перевязывать… Правда, она с самого детства
ужасно боялась крови, ей дурно становилось при виде даже крохотной
ранки… Но комсомолка должна была воспитывать в себе железную волю. И
Юля справилась со страхом перед кровавыми ранами, тем более, что
очень скоро ей пришлось хлебнуть куда более серьезных опасностей.
Пехотинцы попали в окружение, им пришлось выбираться, тринадцать
суток они шли к своим: «Мы шли, ползли, бежали, натыкаясь на немцев,
теряя товарищей, опухшие, измученные, ведомые одной страстью –
пробиться! Случались и минуты отчаяния, безразличия, отупения, но
чаще для этого просто не было времени – все душевные и физические
силы были сконцентрированы на какой-нибудь одной конкретной задаче:
незаметно проскочить шоссе, по которому то и дело проносились
немецкие машины, или, вжавшись в землю, молиться, чтобы фашист,
забредший по нужде в кусты, не обнаружил тебя, или пробежать
несколько метров до спасительного оврага, пока товарищи прикрывают
твой отход. А надо всем – панический ужас, ужас перед пленом. У
меня, девушки, он был острее, чем у мужчин. Наверное, этот ужас
здорово помогал мне, потому что был сильнее страха смерти».
Именно там, в этом пехотном батальоне – вернее, в той группе, что
осталась от батальона, попавшего в окружение, — Юля встретила свою
первую любовь, самую возвышенную и романтическую.
В
стихах и в воспоминаниях она называет его Комбат – с большой буквы.
Но нигде не упоминает его имени. Хотя память о нем пронесла через
всю войну и сохранила навсегда. Он был ненамного старше ее… Красивый
парень с голубыми глазами и ямочками на щеках. А может, красивым он
стал потом, в воспоминаниях поэтессы, в ее воображении: «…конечно,
помогала моя вера в комбата, преклонение перед ним, моя детская
влюбленность. Наш комбат, молодой учитель из Минска, действительно
оказался человеком незаурядным. Такого самообладания, понимания
людей и таланта молниеносно выбрать в самой безнадежной ситуации
оптимальный вариант я больше не встречала ни у кого хотя повидала
немало хороших командиров. С ним солдаты чувствовали себя как за
каменной стеной, хотя какие «стены» могли быть в нашем положении?».
Есть такая профессия – Родину защищать… Но у молодого учителя из
Минска профессия была совсем другая – учить детей. Так же, как у
влюбленной в него юной санитарки – совсем иное предназначение:
писать стихи. Однако Родине в 1941 году воины и санитарки оказались
нужнее учителей и поэтесс. И молоденький Комбат-учитель вдруг
оказался прирожденным воином. Когда их осталось только девять
человек, они вышли к немецкому переднему краю, и единственным
местом, где они могли проскочить, оказалось минное поле. И Комбат
пошел по полю, пошел на мины… Которые, к счастью, оказались
противотанковыми и от веса человека не детонировали. Тогда он позвал
за собой солдат. И уже на краю поля, когда они все почитали себя в
безопасности, одна из мин оказалась противопехотной… Комбат погиб и
два человека, которые шли за ним, тоже погибли. Юля уцелела. «Мина,
убившая комбата, надолго оглушила меня. А потом, через годы, в
стихах моих часто будут появляться Комбаты…».
Юля снова оказалась в Москве. Была осень. Москва эвакуировалась.
Отец – директор школы – должен был уехать вместе со всем коллективом
и учениками в Сибирь, в поселок Заводоуковск. А Юля ехать не хотела,
Юля снова брала штурмом военкоматы, доказывала, что она нужна на
фронте, что она может быть на фронте, ведь она уже была там… Но ей
все еще не было восемнадцати лет и никто не решался направить ее на
фронт. Однако Юля верила, что рано или поздно она переломит глупое
упрямство начальства.
Наконец, пришел день, когда родители уехали, а она осталась одна в
пустой квартире. Но среди ночи, в бомбежку, вернулся отец и сказал,
что он останется с ней… И Юля сдалась – на следующий день они уехали
вместе. У отца были больные сосуды и в начале войны он уже пережил
один инсульт, теперь хромал, у него дрожали руки… Второго инсульта
он не пережил бы. Юля поехала в эвакуацию – чтобы спасти его. Но и в
эвакуации она не рассталась с мечтой во что бы то ни стало попасть
на фронт. Отец умер в начале 1942 года: не выдержал ужасных известий
с фронтов. Его хватил удар и несколько недель он лежал,
парализованный, медленно угасая. Юля ухаживала за ним. А когда
похоронила – решила, что больше ее в эвакуации ничто не держит и
надо прорываться на фронт. Восемнадцать ей должно было исполниться
только летом, но она уехала в Хабаровск и поступила учиться в школу
младших авиаспециалистов. Учеба в школе стала очередным кошмаром, уж
очень «социально неоднородный» коллектив ее окружал, и она не
слишком преуспела в сборке-разборке пулеметов, хотя получила первую
премию за литературную композицию. Только вот фронту нужны были люди
с ловкими руками, а не с хорошим воображением… И все-таки Юля была
уверена, что рано или поздно она пригодится. Так и случилось.
Однажды девушкам – младшим авиаспециалистам – объявили, что их
переводят в женский запасной полк. Старшина-инвалид, который принес
им эту радостную, с его точки зрения весть, пояснил: «Будете там,
как на роду положено, нас, мужиков, обстирывать да обшивать. Так что
поздравляю! Живыми останетесь и не увечными». Юлия Владимировна
позже вспоминала, что едва не упала в обморок от этого известия –
упала бы, если бы умела это делать так легко, как героини романов
столь любимой ею Лидии Чарской! Ведь не для того она столько времени
боролась и мучилась со сборкой-разборкой пулемета, чтобы стать
прачкой в бабьем батальоне! Старшина, однако, добавил, уходя: «Окромя,
конечно, тех, кто, значит, медики. Без них пока обойтись не можем.
Больно много медицины ТАМ выбивает». Юля просияла, помчалась искать
свидетельство об окончании курсов медсестер и уже следующим вечером,
ликуя, вручила его этому же самому старшине. «Он пожал плечами и
пробормотал: «Жизнь молодая надоела?» Но видимо, медики и впрямь до
зарезу были нужны Действующей армии: уже на другой день я получила
направление в санупр Второго Белорусского фронта. Я бежала на
Белорусский вокзал, а в голове неотступно крутилось: «Нет, это не
заслуга, а удача – стать девушке солдатом на войне, нет, это не
заслуга, а удача…»
Дописала это стихотворение она только двадцать лет спустя:
Нет, это не заслуга, а удача —
Стать девушке солдатом на войне,
Когда б сложилась жизнь моя иначе,
Как в День Победы стыдно было б мне !...
«Два с лишним года понадобилось мне, чтобы вернуться в дорогую мою
пехоту!» — сокрушалась Юлия Друнина и через сорок лет. Она
радовалась, что попала на фронт, она радовалась, что ей удалось
поучаствовать в великих сражениях, но насколько тяжело это было
каждый день, изо дня в день… Холод, сырость, костров разводить
нельзя, спали на мокром снегу, если удавалось переночевать в
землянке – это уже удача, но все равно никогда не получалось как
следует выспаться, едва приляжет сестричка – и опять обстрел, и
опять в бой, раненых выносить, и многопудовые сапоги с налипшей
грязью, длительные переходы, когда она буквально падала от
усталости, а надо было все равно идти, просто потому, что надо… А
еще грязь и как следствие – чирьи, непроходящая простуда, перешедшая
в болезнь легких, и голод, потому что еду не всегда успевали
подвезти… «Я пришла из школы в блиндажи сырые, от Прекрасной Дамы в
«мать» и «перемать»…» И это не говоря уж об артобстрелах, о
ежедневных свиданиях со смертью, об отчаянии, которое охватывало ее
от сознания собственной беспомощности, когда раненые умирали у нее
на руках – порой ведь можно было бы их спасти, если бы поблизости
был настоящий госпиталь, настоящие врачи и инструменты! Но довезти
не всегда успевали… А еще чисто женские проблемы, о которых так
часто забывали и писатели, и кинематографисты послевоенной поры – о
которых они просто не подозревали! «И сколько раз случалось – нужно
вынести тяжело раненного из-под огня, а силенок не хватает. Хочу
разжать пальцы бойца, чтобы высвободить винтовку – все-таки тащить
его будет легче. Но боец вцепился в свою «трехлинейку образца 1891
года мертвой хваткой. Почти без сознания, а руки помнят первую
солдатскую заповедь – никогда, ни при каких обстоятельствах не
бросать оружия! Девчонки могли бы рассказать еще и о своих
дополнительных трудностях. О том, например, как, раненные в грудь
или в живот, стеснялись мужчин и порой пытались скрыть свои раны…
Или о том, как боялись попасть в санбат в грязном бельишке. И смех и
грех!..» Юле и самой пришлось однажды скрывать свое тяжелое ранение
– осколок артиллерийского снаряда вошел в шею слева и застрял в
нескольких миллиметрах от артерии. Но Юля не подозревала, что рана
опасна, до госпиталя было далеко, и она просто замотала шею бинтами
и продолжала работать – спасать других. Скрывала, пока не стало
совсем плохо. А очнулась уже в госпитале и там узнала, что была на
волосок от смерти.
В госпитале, в 1943 году, она написала свое первое стихотворение о
войне, которое вошло во все антологии военной поэзии:
Я столько раз видала рукопашный,
Раз наяву. И тысячу — во сне.
Кто говорит, что на войне не страшно,
Тот ничего не знает о войне.
Она знала о войне – все… А было ей тогда только девятнадцать. Косы,
которые она почитала своей единственной красою и берегла, несмотря
на все сложности фронтового быта, обрезали практически под ноль,
когда ее в беспамятстве привезли в госпиталь. Она была ужасно худа и
очень похожа на мальчишку. К тому же в том госпитале вообще не было
палаты, предназначенной для женщин, и Юля лежала в мужской. Раненые
с соседних коек деликатно отворачивались, когда приходили санитарки,
чтобы осуществить необходимый уход за тяжелораненой, не встававшей с
койки «сестричкой». Они вообще были очень почтительны с единственной
в палате девушкой и каждого новоприбывшего предупреждали, чтобы не
вздумал матюгаться во время перевязок… А молоденькая повариха,
разносившая раненым еду, и вовсе влюбилась в Юлю, будучи уверена,
что перед ней – совсем молоденький мальчик. Жалела, подкармливала, а
когда выяснила истину – наградила оплеухой за обман, инициатором
которого в общем-то была не сама Юля, а ее соседи по палате.
После госпиталя она была признана инвалидом и комиссована. Вернулась
в Москву: «…выйдя из метро, увидела у ларька толпу возбужденных
женщин. Я заинтересовалась, что дают? Ответ меня ошеломил – журнал
мод… Чувство было такое, словно я попала на другую планету, в другое
измерение…» Юля и вела себя, как бы попав в другое измерение. То
есть делала все, что хочется. На все выданные в госпитале деньги
купила в комиссионке черное шелковое платье. У нее такого никогда не
было. На следующий день начистила сапоги, надела поверх шелкового
платья гимнастерку с медалью «За отвагу» и пошла в собес, получать
продовольственные карточки и пенсию: «Иду, голова забинтована,
медаль позвякивает. А сзади два мальчугана лет по десяти
обмениваются мнениями. «Партизанка!» — говорит один восторженно. Я
еще выше задираю нос. И тут слышу реплику второго: «Ножки-то у нее,
как спички. Немец ка-ак даст, они и переломятся!». Вот дураки!».
Получив пенсию в сто пять рублей, Юля тут же всю ее потратила на
мороженое. Получилось ровно три порции – по тридцать пять рублей
каждая: «Никогда я не жалела об этом поступке! Волшебное, сказочное,
заколдованное мороженое! В нем были вкус возвратившегося на
мгновение детства, и острое ощущение приближающейся победы, и
прекрасное легкомыслие юности!..»
В тот же день она пришла в Литературный институт имени Горького, где
встретилась с парторгом – Славой Владимировной Шириной – которая, в
общем-то, отнеслась к ней сердечно, ведь пришла раненая фронтовичка…
Но стихи раскритиковала, как незрелые, и в поступлении в институт
отказала. Для Юли это было серьезным ударом. Она не представляла
себе дальнейшей жизни в Москве. Ей казалось: или – Литературный
институт, или… Ничего! Жизнь вновь ощущалась пустой и бессмысленной,
и в душе зародилась фронтовая ностальгия – по крайней мере, ТАМ она
была нужна! И Юля решила вернуться. К счастью, ее признали годной к
строевой. Она опять попала в пехоту.
Последние год войны для Юли в чем-то был даже тяжелее, чем первый,
когда она с остатками полка выбиралась из окружения. Тогда тяжело
было физически и морально, но зато совсем на страшно казалось
умирать – были другие страхи, серьезнее. А теперь умирать было не то
чтобы страшно, но… Как-то обидно. Ведь победа была так близка! К
тому же шли они не по России и Белоруссии, где солдат встречали как
освободителей, как своих, родных, а по враждебным Прибалтийским
землям, где даже еду в оставленных домах нельзя было пробовать – она
могла оказаться отравленной. В Эстонии Юля впервые реально лицом к
лицу столкнулась с немцем – раньше немцы были для нее лишь
враждебными безликими фигурами во мраке, да пулями прилетали, да
артиллерийскими снарядами с неба сыпались, да минами в земле
таились… А в этот раз она увидела немца так близко, что он ей даже
показался человеком, таким же, как те ребята, с которыми рядом она
воевала: «Полковая разведка притащила «языка». Перед тем, как
передать его в штаб, ребята попросили меня «чуток отремонтировать
фрица». «Фриц» — молодой обер-лейтенант – лежал на спине с
закрученными назад руками. Светловолосый, с правильными резкими
чертами мужественного лица, он был красив той плакатной «арийской»
красотой, которой, между прочим, так не хватало самому фюреру.
Пленного даже не слишком портили здоровенная ссадина на скуле и
медленная змейка крови, выползавшая из уголка рта. На секунду его
голубые глаза встретились с моими, потом немец отвел их и продолжал
спокойно смотреть в осеннее небо с белыми облачками разрывов – били
русские зенитки… <…> Что-то вроде сочувствия шевельнулось во мне. Я
смочила перекисью ватный тампон и наклонилась над раненым. И ту же у
меня помутилось в глазах от боли. Рассвирепевшие ребята подняли меня
с земли. Я не сразу поняла, что случилось. Фашист, которому я хотела
помочь, изо всей силы ударил меня подкованным сапогом в живот…».
Поскольку победа была так близка, все так надеялись выжить, что даже
осмеливались строить планы на будущее. Юля тоже – и все ее планы
были связаны с литературным творчеством и с учебой в литературном
институте. Она регулярно писала Славе Владимировне Шириной и
отправляла ей свои стихи. В одном из писем сообщила, что пишет, лежа
на земле под БМП, а потом подумали и справила на «под танком»,
поскольку предполагала, что парторг Литинститута может и не знать,
что это такое – боевая машина пехоты!
Вскоре в одном из боев Юля была контужена… И снова госпиталь, и
снова комиссована. В истории болезни было перечислено: частые
обмороки, частое кровотечение из полости носа, сильные головные
боли, кашель с кровавой мокротой… вывод: «негоден к несению военной
службы с переосвидетельствованием через шесть месяцев». Это
свидетельство было выдано 21 ноября 1944 года. Как раз через шесть
месяцев закончилась война.
В Москве Юля – награжденная Орденом Красной Звезды – оказалась в
конце декабря, как раз в середине того учебного года, и сразу же
пришла в Литинститут. Просто вошла в аудиторию, где сидели
первокурсники, и села среди них: «Мое неожиданное появление вызвало
смятение в учебной части, но не выгонять же инвалида войны!» Она
сдала сессию и даже получила стипендию: сто сорок рублей, тогда как
килограмм картошки на черном рынке стоил сто рублей. Правда, в
первые пол года она получала военную пенсию – еще сто пять рублей.
Из одежды у нее имелись то самое черное шелковое платье, кофточка,
несколько шерстяных чулок, рейтузы, галифе, гимнастерка, шинель и
сапоги. Но в тот год едва ли не весь Литинститут ходил в шинелях. А
кое-кто – еще и на костылях. Было и голодно, и холодно, в аудиториях
замерзали чернила. И все-таки это было такое счастливое время – для
всех! И позже она вспоминала его со светлой тоской: «Несмотря на
невыносимо тяжелый быт, время это осталось в памяти ярким и
прекрасным. Хорошо быть ветераном в двадцать лет! Мы ловили друг
друга в коридорах, заталкивали в угол и зачитывали переполнявшими
нас стихами. И никогда не обижались на критику, которая была прямой
и резкой. Мы еще и понятия не имели о дипломатии».
В начале 1945 года в журнале «Знамя» напечатали подборку стихов
молодой поэтессы Юлии Друниной. Так началась ее «литературная
карьера». Юля очень жалела, что отец до этого не дожил… Если бы
можно было показать ему эти строки на тонкой желтой бумаге, и
главное – свое имя над ними!
Война кончалась, люди понемногу возвращались к жизни, и теперь, как
никогда раньше, хотелось любить и рожать детей. Впрочем, это
наблюдалось во всем мире, даже в США, где война была чем-то очень
далеким, все равно с 1945 по 1947 года случился «бэби-бум» —
игралось огромное количество свадеб, рождалось огромное количество
детей. Но в истерзанной, обескровленной России наблюдалась несколько
иная ситуация. Любить и рожать хотелось. Но… некого было любить и не
от кого рожать. По статистике, среди фронтовиков 1922, 1923 и 1924
годов рождения к концу войны в живых осталось три процента. Это было
поколение Юлии Друниной… Она писала:
Да и не с кем гулять
В сорок пятом году…
(Нашим детям понять
Трудно эту беду,)
По России гремел
Костылей перестук…
Эй, пускай бы без ног,
Эх, пускай бы без рук!
Она вспоминала, как бегала на танцы… В те времена худоба считалась
ужасно не модной и не красивой и Юля надела две пары чулок под
рейтузы и кофточку под шелковое платье, чтобы казаться попухлее.
Из эвакуации вернулась мама. Отношения были по-прежнему сложные.
Мать и дочь совершенно не понимали друг друга. Будто с разных
планет.
Поэтому самым близким человеком для Юли стал ее избранник. Тоже
фронтовик, тоже с нашивками за ранения, тоже поэт, однокурсник –
Николай Старшинов. Впрочем, фронтовиков на курсе было много, а с
Николаем Юлю сближало еще и то, что оба они были москвичами и в
детстве ходили в одну художественную студию, и даже любимый
спектакль в театре юного зрителя у них оказался общий – «Том Кэнти».
Старшинов вспоминает: «Она была измучена войной – полуголодным
существованием, была бледна, худа и очень красива. Я тоже был
достаточно заморенным. Но настроение у нас было высоким –
предпобедным…». Общее настроение и почти абсолютное взаимопонимание
в первые годы совместной жизни – супружество Юлии Друниной и Николая
Старшинова поначалу было счастливым, несмотря на все бедствия. Они
оба были инвалидами и оба были поэтами, и жили не просто бедно, а
как пишет Старшинов, «сверхбедно», они были самыми бедными во всей
огромной коммуналке! Все время болели – по-очереди, то он, то она.
Но все равно были счастливы.
В 1946 году у них родилась дочка Лена. В младенчестве она тоже
хворала и Юля очень переживала, боясь, что это из-за нее, из-за ее
многочисленных хворей малышка
Юлия Друнина и дочь Лена
получилась такой хрупкой. Но потом
девочка выправилась, стала здоровой и бойкой. Из Литинститута,
правда, пришлось уйти, восстановилась Юля только через три года, а
год после рождения дочки был особенно тяжелым… Но жизнь постепенно
налаживалась. И это несмотря на бесхозяйственность Юли – поэтесса,
они все такие! – не умевшей и не любившей организовать быт. Впрочем,
ее безразличие к быту было не поверхностным, как у какой-нибудь
белоручки, а подлинным, солдатским, спартанским. Даже муж не осуждал
ее за это и даже восхищался: «Все трудности военной и послевоенной
жизни Юля переносила стоически – я не услышал от нее ни одного
упрека, ни одной жалобы. И ходила она по-прежнему в той же шинели,
гимнастерке и сапогах еще несколько лет…»
Не умела она организовать и собственное творчество, вернее,
устроиться с публикациями. Старшинов вспоминал, что Юлия Друнина
никогда не бегала по редакциям, и только изредка, узнав, что кто-то
из приятелей идет в какой-нибудь журнал, просила заодно занести и ее
стихи. Юлия Друнина была участницей Первого Всесоюзного совещания
молодых писателей в 1947 году, тогда же получила рекомендацию в Союз
Писателей. Но реально вступить в Союз ей удалось еще не скоро… А ту
первую публикацию в «Знамени» помнили, стихи Друниной вызвали
широкий резонанс – и это в то время, когда чуть ли не все стихи
писались на военную тематику! – и ей предложили издать первый
сборник. Это было большой удачей и серьезным материальным подспорьем
молодой семье.
Ее первая книга стихов «В солдатской шинели» вышла в 1948. Имела
успех.
А в последующие годы сборники выходили один за другим: «Разговор с
сердцем» (1955), «Современники» (1960), «Не бывает любви
несчастливой…» (1973), «Окопная звезда» (1975), «Мир под оливами»
(1978), «Бабье лето» (1980), «Мы обетам верны» (1983), двухтомный
сборник поэзии и прозы в 1989 году и еще, и еще… Выходят книги
Друниной и по сей день. Значит, и сейчас ее читают!
Военная тема оставалась для нее главной всегда. Николай Старшинов
вспоминает, что «над ней нередко и подшучивали: мол, написала стихи
о сосновом боре, а все равно в нем оказались неожиданно сапоги или
обмотки…» А она отвечала насмешникам своими стихами:
Я порою себя ощущаю связной
Между теми, кто жив
И кто отнят войной...
Я — связная.
Бреду в партизанском лесу,
От живых
Донесенье погибшим несу.
Творческий путь Юлии Друниной и в мирное время изобиловал
всевозможными трудностями не только бытовыми, но и общественными.
Причем причиной большинства этих трудностей была ее внешняя
привлекательность. Николай Старшинов пишет: «Юля была красивой и
очень обаятельной. В чертах ее лица было что-то общее с очень
популярной тогда актрисой Любовью Орловой. Привлекательная внешность
нередко помогала молодым поэтессам «пробиться», попасть на страницы
журналов и газет, обратить особое внимание на их творчество,
доброжелательнее отнестись к их поэтической судьбе. Друниной она –
напротив – часто мешала в силу ее неуступчивого характера, ее
бескомпромиссности…»
Нашумевшей была история ее нелегких взаимоотношения с поэтом Павлом
Григорьевичем Антокольским, который вел семинар в Литинституте. Юля
училась у него и сначала Антокольский очень ее хвалил, а потом вдруг
объявил бездарной и предложил исключить из института, как творчески
несамостоятельную. Юле позволили перевестись на другой семинар… А
несколько лет спустя она очень резко очень резко выступила против
Антокольского на собрании Союза писателей, приуроченного к
всесоюзной борьбе с космополитами… И этого ей не забыли и не
простили. Старшинов вспоминает, что даже во время похорон, на
гражданской панихиде в Доме литераторов, Григорий Поженян «стоя у ее
гроба, в своем выступлении не упустил возможности напомнить об
этом».
А между тем, Антокольский был влюблен в Друнину – или не влюблен, а
правильнее сказать, воспылал к ней преступной страстью! – потому что
любящие не преследуют так нагло и дерзко предмет своей любви, зато
вожделеющий мужчина во имя страсти способен на многое, в том числе
на откровенно недостойные поступки. Именно так поступил Павел
Антокольский. Юлия Друнина несколько месяцев отказывала ему в его
притязаниях и наконец произошла кульминация: в конце 1945 года в
издательстве «Молодая гвардия» под редакцией Антокольского вышла
первая книга стихов Вероники Тушновой, с которой Друнина и Старшинов
дружили. На ужин в честь выхода книги она пригласила и Антокольского
– само собой! – и многих своих друзей, в том числе и еще не женатых,
но уже влюбленных друг в друга Друнину и Старшинова, который позже
вспоминал: «Где-то между тостами Юля вышла в коридор. Вышел и
Антокольский. Вскоре я услышал шум и возню в коридоре и, когда вышел
туда, увидел, как Павел Георгиевич тащит упирающуюся Юлю в ванную. Я
попытался помешать ему. Он рассвирепел – какой-то мальчишка смеет
ему перечить! – обматюгал меня. Впрочем, я ему ответил тем же, но
настоял на своем». Результатом конфликта стало то, что Антокольский,
пользуясь своей властью и положением преподавателя, стал откровенно
унижать Старшинова едва ли не на каждом занятии, а Друнину попытался
выжить из института. Конечно, то, что для сведения счетов с
обидчиком поэтесса воспользовалась общим положением в стране и
процессом против космополитов, выглядит не очень-то красиво, но с
другой стороны – для девушки того времени оскорбление было нанесено
слишком жестокое, из тех, которые, как говорится, смываются только
кровью!
Другим неудавшимся соблазнителем Юлии Друниной стал известный поэт
Степан Щипачев, заместитель главного редактора журнала
«Красноармеец», член редколлегии журнала «Октябрь», который
пригласил молоденькую поэтессу прочесть ему свои стихи и обещал
напечатать их в обоих журналах. Что произошло между Друниной и
Щипачевым в его кабинете – мы знаем опять же со слов Николая
Старшинова, который как раз ждал свою молодую жену на улице: «Не
прошло и четверти часа, как она выбежала ко мне, раскрасневшаяся и
возмущенная: «Ты представляешь, что придумал этот старый дурак?
Только я вошла к нему в кабинет, он весь расплылся в доброй улыбке:
«Ощень хорошо, Юля, что вы пришли вовремя. Садитесь, садитесь, вот
сюда на диван. Я уже прощитал все ваши стихи, ваши замещательные
стихи. И мы их непременно напещатаем и в «Красноармейсе», и в
«Октябре»… Право, не знаю, щем вас и угощать… Да вот, пожалуйста,
хоть попробуйте смородину…» Он пододвинул ко мне поближе блюдечко с
красными ягодами, а сам сел рядом со мной на диване. Я немного
отодвинулась от него, а он снова сблизился и обнял меня за талию. Я
стала отстраняться от него. И тогда он произнес такую дурацкую речь:
«Ну, щего вы боитесь, нашей близости? Но ведь об этом никто не
узнает. А зато у вас на всю жизнь останутся воспоминания о том, что
вы были близки с большим совеским поэтом!..» Я вскочила с дивана и
стрелой вылетела на улицу от «большого совеского поэта»…» Вот и все
происшествие. Можно только добавить, что стихи Юли не появились ни в
«Красноармейце», ни в «Октябре».»
Какое-то недопонимание произошло у Юлии Друниной и с Константином
Симоновым – так что, в результате, Симонов долго препятствовал
вступлению Друниной в Союз писателей и, если бы не вмешательство
Александра Твардовского, отстоявшего ее кандидатуру, не известно,
как долго она была бы «кандидатом в члены Союза».
Может создаться впечатление, будто Друнина была попросту слишком
сложным и конфликтным человеком. Но на самом деле она была не
сложным, а как раз очень простым и целостным человеком, с четкими
понятиями о том, что хорошо, а что плохо, человеком, для которого
мир полярно делился на черное и белое. К тому же она была
романтиком. Настоящим романтиком. И ей с ее восприятием мира на
фронте было даже проще, чем в мирной жизни. Она все равно писала
восторженно и совершенно искренне:
Но коль сердце мое
Тебе нужно, Россия,
Ты возьми его,
Как в сорок первом году.
В девяносто первом она отдаст свое сердце России – но вот только
нужно ли это было кому-то, кроме нее самой, принял ли кто-то эту
жертву, заметил ли?..
Друнина не умела юлить и пригибаться. Она навстречу любой проблеме
шла с открытым забралом. Некоторые из знакомых считали даже, что
Юлия Владимировна как-то совсем не взрослеет. Она оставалась не
только по-юношески искренней и чувствительной, но еще и ребячливой в
своих увлечениях и пристрастиях. Она никак не могла остепениться. И
после тридцати лет – для тех времен уже серьезный возраст! – любила
ходить в горы, да еще партизанскими тропами, и, приезжая в
Коктебель, обязательно выпрашивала у пограничников лошадь, чтобы
часок поскакать верхом, а взамен выступала перед пограничниками с
чтением стихов. Наверное, верховая езда напоминала ей о любимых ею
героях юности: Надежде Дуровой, Жанне Д'Арк, мушкетерах… Любовь к
лошадям она передала и своей дочери, которая пошла учиться в
Ветеринарную академию и после работала на ипподроме зоотехником.
Юлия Владимировна вообще ненавидела вспоминать о своем возрасте и
категорически выступала против того, чтобы в печати появлялись
поздравления с ее юбилеем. Когда появилась внучка, не хотела, чтобы
та называла ее «бабушкой». Она еще мамой-то себя не успела
почувствовать и тут – на тебе! – уже бабушка… А ведь в душе она
ощущала себя такой юной! Тем более, что в уже довольно зрелом
возрасте в ее жизнь пришла третья – последняя – и самая главная в ее
жизни любовь. И она влюбилась – как девочка, и ее любили – как
девочку… Потому что избранник ее сердца, известный сценарист Алексей
Яковлевич Каплер, был старше Юлии Владимировны Друниной на двадцать
лет.
Родился Алексей Каплер в Киеве, в 1916 году, кинематографом увлекся
еще будучи мальчишкой – в качестве зрителя! Еще мальчишкой, из
кинофильмов предпочитал не приключенческие фильмы и детективы,
которыми и тогда был буквально забит прокат, а печальные и
лирические фильмы с «королевой экрана» Верой Холодной. Спустя
пятьдесят лет он писал: «В анкетах, которые мне доводилось
заполнять, стояли разные вопросы, но ни в одной из них не было
вопроса о первой любви. А если бы он стоял, я должен был бы честно
ответить: Вера Холодная. Да что я!.. Вся Россия была в нее
влюблена!» С шестнадцати лет Алексей Каплер работал в местном театре
– актером, помощником режиссера. Потом, ему удалось связать свою
жизнь с кинематографом. Он написал для Михаила Ромма «Ленина в
октябре» и «Ленина в 1918 году», а после войны прославился
«Полосатым рейсом» и «Человеком-амфибией». Он был создателем и
первым ведущим «Кинопанорамы».
Каплер преподавал во ВГИКе и вообще был человеком уважаемым и
знаменитым. Но Друнину в нем наверняка привлекла именно его
романтическая натура. Никакие испытания, никакие трагедии, на
которые щедра оказалась его судьба, не выжгли из его души тяги к
романтике. Но только первой любви своей, Вере Холодной, и последней,
Юлии Друниной, он оставался по-настоящему верен. А между Верой и
Юлией в его жизни было невероятное количество женщин, Алексей Каплер
был очень обаятельным человеком и очень любвеобильным, женщин любил
и понимал, и женщины в него влюблялись часто и порой отчаянно… В
наше время его называли бы «плейбоем», хотя как-то не вяжется это
легкомысленное слово с его величественными сединами. Тогда,
наверное, «дон-жуан», хотя коллекционером женщин он не был – он
просто их любил… И даже в те кошмарные времена, когда согласно
анекдоту пол страны сидело, а пол страны тряслось, лауреат
Сталинской премии
Алексей Каплер угодил в тюрьму не за что-нибудь, а
за очередную интрижку – в тот раз вполне платоническую связь с
дочерью Сталина, Светланой. К счастью для себя, он отсидел всего
четыре года. Впрочем, даже в лагере он умудрился пленить женское
сердце: его возлюбленной стала красавица-киноактриса Валентина Токарская, отбывавшая срок за то, что в начале войны попала в плен.
Вернувшись из ссылки, Каплер довольно легко восстановил старые связи
и снова включился в творческий процесс. Он был человеком
неунывающим, не склонным к рефлексированию из-за пережитых
страданий, и потому всем казалось, что он «легко отделался». А на
самом деле он просто запрещал себе переживать из-за того, что все
равно уже изменить никак нельзя, потому что это – в прошлом. Каплеру
хватило сил посмотреть в будущее.
А будущим его стала молоденькая поэтесса, израненная и больная
фронтовичка Юлия Друнина – так же неисправимо романтичная, как и он
сам. Каплер был женат, Юлия тоже была замужем, но их встреча стала
для обоих поистине роковой – или лучше сказать судьбоносной! – а
притяжение взаимным и таким сильным, что не могли его сдержать узы
двух законных браков.
Они познакомились в 1954, когда Юлия поступила на сценарные курсы
при Союзе кинематографистов, где Каплер преподавал. Любовь вспыхнула
сразу, но еще шесть лет Юлия боролась с этим «беззаконным» чувством,
сохраняя верность мужу, пытаясь сохранить семью. Но даже
сдерживаемая и – как ей казалось тогда – безнадежная любовь к
Алексею Каплеру давала ей огромное счастье, вдохновляла на стихи:
Не бывает любви несчастливой.
Не бывает... Не бойтесь попасть
В эпицентр сверхмощного взрыва,
Что зовут "безнадежная страсть".
Алексей Каплер развелся, Юлия тоже рассталась с Николаем Старшиновым
и в 1960 году ушла к Каплеру, забрав с собой дочку. Впрочем,
возможно, ее супружество со Старшиновым дало трещину еще раньше, до
встречи с Каплером, ведь еще в 1952 году она написала стихотворение:
«Я ушла от тебя – как мне жить без тебя?» Тогда она ушла и
вернулась, потому что идти ей было некуда и не к кому. А теперь в ее
жизни появилось чувство столь огромное, что оно затопило собой всю
ее душу и заполнило все ее мысли – так, что даже в стихах того
времени она гораздо больше писала о любви, чем о войне!
Что любят единожды — бредни,
Внимательней в судьбы всмотрись.
От первой любви до последней
У каждого целая жизнь.
И действительно, от ее первой любви – того юного комбата, погибшего
на войне, которого она так никогда и не забыла – до последней, до
Алексея Каплера, прошла целая жизнь, семнадцать лет, вместивших в
себя войну и победу, два ранения, замужество и рождение ребенка, а
главное – выход ее первой книги. Так что правильно – целая жизнь!
Супружество Каплера и Друниной было очень счастливым. Юлия посвятила
мужу, своей любви к нему, огромное количество стихов – хотя и
меньше, чем о войне, но больше, чем о чем бы то ни было другом.
Я люблю тебя злого, в азарте работы,
В дни, когда ты от грешного мира далек,
В дни, когда в наступленье бросаешь ты роты,
Батальоны, полки и дивизии строк.
Я люблю тебя доброго, в праздничный вечер,
Заводилой, душою стола, тамадой.
Так ты весел и щедр, так по-детски беспечен,
Будто впрямь никогда не братался с бедой.
Знакомые говорили, что Каплер «снял с Юли солдатские сапоги и обул
ее в хрустальные туфельки». Он действительно любил ее бесконечно,
безгранично, он оградил ее от всех жизненных трудностей. Николай
Старшинов писал: «Я знаю, что Алексей Яковлевич Каплер относился к
Юле очень трогательно – заменял ей и мамку, и няньку, и отца. Все
заботы по быту брал на себя. Он уладил ее отношения с П.
Антокольским и К. Симоновым. Он помогал ей выйти к широкому
читателю. При выходе ее книг он даже объезжал книжные магазины,
договаривался о том, чтобы они делали побольше заказы на них,
обязуясь, в случае, если они будут залеживаться, немедленно
выкупить. Так, во всяком случае, мне сказали в магазине «Поэзия»…
Она стала много и упорно работать все время. Расширился круг ее
жанров: она обратилась к публицистике, к прозе. А если посмотреть ее
двухтомник, вышедший в издательстве «Художественная литература» в
1989 году, то окажется, что с 1943 по 1969 год, то есть за
семнадцать лет, она написала вдвое меньше стихов, чем за такой же
следующий отрезок времени. А если к этому прибавить написанную в эти
же годы прозу, то получится, что ее «производительность» возросла
вчетверо, а то и впятеро». И Друнина сознавала это. Она писала:
Твоя любовь — моя ограда,
Моя защитная броня.
И мне другой брони не нужно,
И праздник — каждый будний день.
Но без тебя я безоружна
И беззащитна, как мишень.
Она словно предчувствовала свою грядущую беззащитность и
неприкаянность – без него…
Алексей Каплер и Юлия Друнина прожили в своем счастливом супружестве
девятнадцать лет. Им завидовали, ими восхищались. Как анекдот
передавали из уст в уста, как в какую-то из заграничных командировок
Юлии Владимировны, когда она уже возвращалась домой, совсем пожилой
уже Каплер, не в силах дожидаться любимую в Москве, поехал встречать
ее на границу – в Брест. Над Каплером посмеивались, но Боже мой, кто
бы не хотел для себя – такой любви, к себе – такой взаимности?
Ты — рядом, и все прекрасно:
И дождь, и холодный ветер.
Спасибо тебе, мой ясный,
За то, что ты есть на свете.
Алексей Яковлевич Каплер умер в сентябре 1979 года. Похоронили его,
согласно его просьбе, на кладбище в городке Старый Крым. Юлия
Владимировна уже тогда сказала, что хотела бы, чтобы и ее похоронили
здесь же, в одной могиле с ним… Она даже побеспокоилась о том, чтобы
на его надгробной плите осталось место для ее имени. Уже тогда, в
день похорон Алексея Яковлевича, она начала погружаться в бездну
отчаяния, во тьму депрессии, но тогда этого никто не понял, тогда
это приняли за скорбь – но это была не просто скорбь об утраченном
любимом, это была скорбь и о себе, смертельная тоска о своей
оборвавшейся жизни, потому что все, что ей теперь осталось, это не
жизнь уже, а существование, без любви и надежды, без мечты, без
будущего, существование, пронизанное воспоминаниями о прошлом, об
умершем муже… Почти все стихи ее этого периода полны тоскою о нем:
Как мы чисто,
Как весело жили с тобой!
Страсть стучала в виски,
Словно вечный прибой…
Ничего не могли
Друг от друга таить.
Разорвав повседневности
Серую нить,
Мы попали
В надежные цепи из роз,
Бурных ссор,
Примирений
И радостных слез.
Николай
Старшинов пишет: «…после смерти Каплера, лишившись его опеки, она,
по-моему, оказалась в растерянности;
у
нее было немалое хозяйство: большая квартира, дача, машина, гараж –
за всем этим надо было следить, постоянно прилагать усилия, чтобы
поддерживать порядок и состояние имущества. А этого делать она не
умела, не привыкла. Ну а переломить себя в таком возрасте было уже
очень трудно, вернее – невозможно. Вообще она не вписывалась в
наступающее прагматическое время, она стала старомодной со своим
романтическим характером…»
Она действительно была последним романтиком уходящей эпохи. Она все
еще торжествовала великую Победу в великой войне, в которой и ее
собственная заслуга была, – когда все остальные уже ощутили
поражение. Поражение самого строя, поражение всех идей, в которые
верили, которыми жили… Впрочем, многие, как выяснилось, вовсе не
верили, а просто притворялись. И осознание этого – чужой фальши и
своей наивности – было особенно больно. Какое-то время Друнина еще
жила по инерции, писала по инерции… А потом грянула Перестройка и
жизнь ее покатилась под откос.
Друнина была еще и очень одинока. Дочь вышла замуж и жила своей
семьей. С друзьями Каплера она не в силах была поддерживать
отношения. Осталась одна-единственная подруга – Виолетта, вдова
поэта Сергея Орлова. Тоска усугублялась и вскоре главной мечтой
Друниной стало – скорее соединиться с мужем в вечности, лежать с ним
в одной могиле и не видеть того кошмара, который творился вокруг!
Именно кошмаром, крушением всего святого, всего, во что она верила и
ради чего жила, была для нее Перестройка.
И все-таки я верю,
Что ко мне
Ты вдруг придешь
В предсмертном полусне, —
Что сердце успокоится
Тобою,
Твоею сединою голубою,
Что общим домом
Станет нам могила,
В которой я
Тебя похоронила...
Больше, чем
любовь Алексей Каплер и Юлия Друнина
Теперь она была одна, совсем одна. Она считала, что черное и белое
вдруг поменялись местами. Получается, она была не на той стороне?…
Но как же так? И все другие были тоже не на той стороне?!
А такого быть не могло, ведь сражались и погибали за высшую правду!
«Наше дело правое – мы победим».
И победили.
Но сейчас она вдруг начала завидовать тем, кто погиб с верой в свою
правоту и с надеждой на победу – тем, кто до Победы не дожил:
Как я завидую тому,
Кто сгинул на войне!
Кто верил, верил до конца
В «любимого отца»!
Был счастлив тот солдат...
Живых разбитые сердца
Недолго простучат.
Ее собственное сердце было разбито.
Какое-то время она еще боролась. Был период, когда Друнина активно
занималась общественной деятельностью, в 1990 году даже была избрана
депутатом Верховного Совета Росси – еще горбачевского созыва.
Николай Старшинов вспоминает: «Хорошо зная ее нелюбовь и даже
отвращение ко всякого рода заседаниям и совещаниям, я был удивлен,
что она согласилась с тем, чтобы ее кандидатуру выдвинули на выборы
<…>. Я даже спросил ее – зачем?
— Единственное, что меня побудило это сделать, — желание защитить
нашу армию, интересы и права участников Великой Отечественной войны
и войны в Афганистане».
Ей действительно очень больно было видеть ветеранов, побирающихся в
подземных переходах, давящихся в очередях за продуктами по льготным
талонам. И искалеченных мальчишек, не имеющих возможности даже
получить удобные протезы. Возможно, она даже надеялась чего-то
добиться, если повоюет как следует… Но вскоре отчаялась и вышла из
депутатского корпуса. Говорила: «Мне нечего там делать, там одна
говорильня. Я была наивна и думала, что смогу как-то помочь нашей
армии, которая сейчас в таком тяжелом положении… Пробовала и поняла:
все напрасно! Стена. Не прошибешь!»
События 21 августа 1991 года она встретила восторженно – «и вечный
бой, покой нам только снится!» — это снова было что-то из ее
молодости, какой-то отзвук той романтики, и она еще на миг ощутила
себя в этой жизни своей, ощутила проблеск надежды… Но потом эйфория
угасла. И надежда угасла. На что можно было надеяться ей, пожилому
уже человеку, если все прожитое оказалось – зря? Если теперь
некоторые россияне открыто сожалели о том, что в той войне не
сдались немцам сразу же в 1941 году! Если вообще все вокруг так
страшно – «Безумно страшно за Россию», писала она, ибо «…стоит почти
столетье башня на реках крови, море лжи...»
Она полюбила в одиночестве ездить на дачу. Сидеть, закутавшись в
теплый платок, смотреть сквозь холодное стекло на сад – мокрый,
осыпающийся, зябкий. Она чувствовала, как жизнь ее уходит, вместе с
этими опадающими листьями. Многие знакомые считали, что самоубийство
она задумала как минимум за год… Не только задумала, но и продумала
во всех мелочах. Скорее всего, так оно и было, потому что еще в 1991
году, в статье в газете «Правда» от 15 сентября она написала:
«Тяжко! Порой мне даже приходят в голову строки Бориса Слуцкого: «А
тот, кто больше терпеть не в силах, — партком разрешает самоубийство
слабым…» Впрочем, для своего самоубийства ни у какого парткома она
разрешения не спрашивала – она уже разочаровалась во всех парткомах
и спрашивала только свою совесть. Но совесть не позволяла ей жить –
теперь, со всей этой правдой, которая на нее обрушилась. И последним
мужественным поступком, который она могла совершить, чтобы сохранить
достоинство – свое и своего поколения – было самоубийство.
Живых в душе не осталось
мест —
Была, как и все, слепа я.
А все-таки надо на прошлом —
Крест,
Иначе мы все пропали.
Иначе всех изведет тоска,
Как дуло черное у виска.
Но даже злейшему врагу
Не стану желать такое:
И крест поставить я не могу,
И жить не могу с тоскою...
Юлия Друнина подписала себе приговор. Но прежде, чем привести его в
исполнение, она должна была закончить свои дела. И главное свое дело
– закончить сборник, который готовился к выходу: он назывался
«Судный час» и был посвящен Каплеру, а один из разделов полностью
занимали ее стихи – к нему, его письма и записки – к ней… Когда
сборник был закончен, Юлия Владимировна уехала на дачу, где 20
ноября 1991 года, Друнина написала письма: дочери, зятю, внучке,
подруге Виолетте, редактору своей новой рукописи, в милицию, в Союз
писателей. Ни в чем никого не винила. На входной двери дачи, где в
гараже она отравилась выхлопными газами автомобиля, приняв
снотворное, оставила записку для зятя: «Андрюша, не пугайся. Вызови
милицию и вскройте гараж». Она продумала и учла все, каждую мелочь.
Так что, скорее всего, обдумывала самоубийство все-таки достаточно
долго и обстоятельно.
В предсмертном письме она попыталась объяснить причины своего
решения: «Почему ухожу? По-моему, оставаться в этом ужасном,
передравшемся, созданном для дельцов с железными локтями мире такому
несовершенному существу, как я, можно, только имея крепкий личный
тыл... А я к тому же потеряла два своих главных посоха —
ненормальную любовь к Старокрымским лесам и потребность творить...
Оно лучше — уйти физически неразрушенной, душевно несостарившейся,
по своей воле. Правда, мучает мысль о грехе самоубийства, хотя я,
увы, неверующая. Но если Бог есть, он поймет меня...»
Ухожу, нету сил. Лишь издали
(Всё ж крещёная!) помолюсь
За таких вот, как вы, — за избранных
Удержать над обрывом Русь.
Но боюсь, что и вы бессильны.
Потому выбираю смерть.
Как летит под откос Россия,
Не могу, не хочу смотреть!
Ее главное желание – быть похороненной в одной могиле с Алексеем
Каплером – исполнилось.
Крымские астрономы Юлия и Николай Черных назвали одну из далеких
планет Галактики именем Юлии Друниной. И это стало лучшим памятником
Юлии Друниной: свет далекой звезды, свет, пронзающий время и
расстояния, негасимый свет…
Вечная ей память.
...ЮЛИЯ Друнина была человеком очень последовательным и отважным.
Выросшая в городе, в интеллигентной семье, она вопреки воле
родителей девчонкой в 1942 году ушла на фронт. После тяжелого
ранения — осколок едва не перерезал сонную артерию, прошел в двух
миллиметрах от нее — снова ушла на фронт добровольцем…
Мы встретились в конце 1944 года в Литературном институте им. А. М.
Горького. После лекций я пошел ее провожать. Она, только что
демобилизованный батальонный санинструктор, ходила в солдатских
кирзовых сапогах, в поношенной гимнастерке и шинели. Ничего другого
у нее не было.
Мы были студентами второго курса, когда у нас родилась дочь Лена.
Ютились в маленькой комнатке, в общей квартире, жили сверхбедно,
впроголодь.
В быту Юля была, как впрочем, и многие поэтессы, довольно
неорганизованной. Хозяйством заниматься не любила. По редакциям
не ходила, даже не знала, где многие из них находятся и кто в них
заведует поэзией. Лишь иногда, услышав, что я или кто-то
из студентов собирается пойти в какой-нибудь журнал, просила:
«Занеси заодно и мои стихи…»
Однажды я провожал ее (мы еще встречались) и мы зашли к ней домой.
Она побежала на кухню и вскоре принесла мне тарелку супа. Суп был
сильно пересолен, имел какой-то необычный темно-серый цвет. На дне
тарелки плавали мелкие кусочки картошки. Я проглотил его с большим
удовольствием. Только через пятнадцать лет, когда мы развелись
и пошли после суда в ресторан — обмыть эту процедуру, она
призналась, что это был вовсе не суп, а вода, в которой ее мать
варила картошку «в мундирах». А Юля, не зная этого, подумала, что
это грибной суп.
Я спросил:
—
Что же ты сразу не сказала мне об этом?
—
Мне было стыдно, и я думала, что, если ты узнаешь это, у нас могут
испортиться отношения.
Смешно, наивно, но ведь и трогательно…
Бескомпромиссная
ЮЛИЯ была красивой и очень обаятельной. Привлекательная внешность
нередко помогала молодым поэтессам «пробиться», попасть на страницы
журналов и газет. Друниной она — напротив — часто мешала в силу
ее бескомпромиссности…
В свое время нашумела история ее взаимоотношений с поэтом Павлом
Антокольским. Сначала он очень положительно отнесся к ее стихам.
И вдруг объявил ее бездарной.
Потом последовало резкое выступление Юли на собрании в Союзе
писателей против П. Антокольского. Да еще оно совпало с тем
временем, когда шел разгром так называемых космополитов. Это
выступление многими было воспринято не только как неблагодарное
и подловатое, но и как антисемитское.
А дело было в том, что Павел Григорьевич пытался очень активно
ухаживать за ней, а когда она отвергла его притязания, проявив
своего рода отвагу — еще бы, такого мэтра! — обрушил на нее свой
гнев. А ее реакция на его поведение, ее выступление против него —
всего лишь реакция обиженной девочки. Девочки, которую оскорбили…
А вот еще одна история. Юле позвонил Степан Щипачев, занимавший
тогда пост заместителя главного редактора журнала «Красноармеец»
и одновременно являвшийся членом редколлегии журнала «Октябрь».
Он пригласил ее принести стихи, пообещав опубликовать их в обоих
журналах…
Я ждал Юлю на улице. Не прошло и четверти часа, как она выбежала
ко мне, раскрасневшаяся и возмущенная:
—
Ты представляешь, что придумал этот старый дурак? Только я вошла
к нему в кабинет, он весь расплылся в доброй улыбке: «Мы непременно
напещатаем ваши стихи и в «Красноармейсе» и в «Октябре» (говорил
он именно так, произнося вместо «ч» — «щ», а вместо «ц» — «с»).
А сам сел со мной рядом на диване. Я немного отодвинулась от него,
а он снова сблизился и обнял меня за талию. Я стала отстраняться
от него. И тогда он произнес такую дурацкую речь: «Ну, щего
вы боитесь нашей близости? Ведь об этом никто не узнает. А зато
у вас на всю жизнь останутся воспоминания о том, что вы были близки
с большим совеским поэтом!..» Я вскочила с дивана и стрелой вылетела
на улицу…
Разумеется, стихи Юли не появились ни в «Красноармейце», ни в
«Октябре». Историю эту хочется закончить стихами «большого советского
поэта», которые лучше всего иллюстрируют его джентльменское
поведение:
Любовью дорожить умейте,
С годами дорожить вдвойне:
Любовь — не вздохи на скамейке
И не прогулки при луне…
Незаурядная
МЕНЯ и нашу дочь Лену неоднократно спрашивали о причине, вызвавшей
ее добровольный уход из жизни. Односложного ответа на этот вопрос
нет. Причин много…
Она никак не хотела расстаться с юностью. Наивно, но она была
категорически против, чтобы в печати появлялись поздравления с ее
юбилеем, поскольку там указывался возраст. Она хоть на год,
но старалась отодвинуть год своего рождения. Мало того, ей не
хотелось, чтобы внучка называла ее бабушкой. И уйти из жизни она
хотела не старой и беспомощной, но еще здоровой, сильной
и по-молодому красивой.
Она
была незаурядной личностью и не могла пойти на компромисс
с обстоятельствами, которые были неприемлемы для ее натуры и сильнее
ее. И смириться с ними она не могла.
Одно из последних стихотворений она начала так:
Безумно страшно за Россию…
Она как кровную обиду переживала постоянные нападки на нашу армию.
И немедленно вступала в яростные споры, защищая ее.
Хорошо зная ее нелюбовь и даже отвращение ко всякого рода заседаниям
и совещаниям, я был удивлен, что она согласилась, чтобы
ее кандидатуру выдвинули на выборах депутатов Верховного Совета
СССР. Я даже спросил ее: зачем?
—
Единственное, что меня побудило это сделать, — желание защитить нашу
армию, интересы и права участников Великой Отечественной войны.
Когда же она поняла, что ничего существенного для этого сделать
невозможно, перестала ходить на заседания Верховного Совета, а потом
и вышла из депутатского корпуса…
О ее душевном состоянии лучше всего говорит одно из писем,
написанных перед уходом из жизни:
«…Почему ухожу? По-моему, оставаться в этом ужасном, передравшемся,
созданном для дельцов с железными локтями мире такому несовершенному
существу, как я, можно, только имея крепкий личный тыл…»
Я знаю, что Алексей Яковлевич Каплер (второй муж Друниной) относился
к Юле очень трогательно — заменил ей и мамку, и няньку, и отца. Все
заботы по быту брал на себя. Но после смерти Каплера, лишившись его
опеки, она, по-моему, оказалась в растерянности. У нее было немалое
хозяйство: большая квартира, дача, машина, гараж — за всем этим надо
было следить, поддерживать порядок. А этого делать она не умела,
не привыкла. Ну и переломить себя в таком возрасте было уже очень
трудно, вернее — невозможно.
Вообще она не вписывалась в наступавшее прагматическое время, она
стала старомодной со своим романтическим характером.
НА ВХОДНОЙ двери дачи (где в гараже она отравилась выхлопными газами
автомобиля) Юля оставила записку, обращенную к зятю: «Андрюша,
не пугайся. Вызови милицию, и вскройте гараж».
Все было благородно, красиво и романтично…
Библ.: Н.Старшинов. Планета "Юлия Друнина", или История одного
самоубийства. М., "Звонница-МГ", 1994.