Домой Журналы Открытки Юмор Из моих архивов Еврейский шансон Еврейский юмор
Еврейский телеграф
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35
36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48
- Родился я в 1925 году. Моему отцу тогда было 62 года.Это был его второй брак. Маме к моменту моего рождения было всего 26 лет. Отец работал фельдшером, был блестящим специалистом, и у него перенимали опыт многие дипломированные врачи. Папа умер в 1928 году. Мы жили в Могилеве-Подольском Винницкой области - городке, расположенном на старой государственной границе. Мать работала медсестрой в больнице. Хорошо помню голод в 1933 году. В 12 лет пошел работать помощником кузнеца. Кузнец, дядька Федор, человек с двуклассным образованием, но знающий несколько языков, относился ко мне, как родной отец. Детство мое было голодным: на одну материнскую зарплату медсестры было очень тяжело прокормиться. Увлекался зоологией, ботаникой, литературой. На станции юннатов получил три участка, делянки по 10 квадратных метров, выращивал на них каучуконосы. Рос юным фанатиком, беззаветно преданным коммунистическому строю. Мы, подростки, постоянно пропадали на территории местного 21-го погранотряда. К 16 годам я уже мог стрелять из всех видов стрелкового оружия, включая пулемет ДП, хорошо ездил верхом, разбирался в гранатах. В нашем городе также дислоцировалась 130-я стрелковая дивизия под командованием генерал-майора Вижгилина. Одним словом, я начал войну хорошо подготовленным красноармейцем. 15-го июня закончил девятый класс и сразу приступил к работе вожатого в пионерском лагере, который располагался рядом с железнодорожным мостом через Днестр. В ночь на 22 июня, будучи дежурным вожатым, я видел, как по мосту в Германию прошёл тяжело гружёный состав. Ранним утром люди стали говорить по секрету: "Началась война!". Уже днем наш город впервые бомбили. Милиционеры стреляли из наганов по немецким бомбардировщикам. Замечательная картинка... Я прибежал в горком комсомола, оттуда - в военкомат, но со мной нигде не хотели разговаривать. Я сотрясал воздух возгласами о долге комсомольца, о защите Родины, о героях Гражданской войны. Я выстреливал лозунги, которыми был начинен, как вареник картошкой. Ответ был коротким: "Детей в армию не призываем!". Но уже на десятый день войны при горкоме комсомола был организован добровольческий истребительный батальон, состоящий из учеников девятых и десятых классов школ города. Наш взвод состоял из девятиклассников, почти все 1924 года рождения, и только трое - 1925 г.р. Тридцать один человек во взводе, из них двадцать семь - евреев. Через два дня нам выдали обычное армейское обмундирование и всех добровольцев-истребителей влили в кадровые стрелковые роты 130-й СД. Присягу мы не принимали. Мы получили карабины, по 100 патронов и по четыре гранаты РГД. Во взводе был пулемет "Максим", который я быстро освоил, и меня назначили первым номером пулеметного расчета. Красноармейских книжек мы не получили. Единственным документом, удостоверяющим мою личность, был комсомольский билет, который я пронес, завернутым в вощёную бумагу, через все окружения сорок первого года. Я и сейчас помню его номер - № 12800789. Боевое крещение приняли где-то в районе Вапнярки. - Каким Вам запомнилось лето сорок первого года? - Страшное время. Непрерывные бои. Даже отразив все немецкие атаки, мы почему-то отступали. Стрелковые роты таяли на глазах и не только из-за тяжелых боевых потерь. Началось повальное дезертирство. Постоянные немецкие бомбежки, небо в те дни осталось за немцами. Только один раз я стал свидетелем трагического боя наших летчиков. Девять самолетов И-16 были сбиты двумя "мессерами". Уже на второй неделе боев нас перестали снабжать боеприпасами и продовольствием. Кухня со старшиной не появлялись на наших позициях. Нас скупо пополняли красноармейцами - призывниками и кадровиками из разбитых частей. Комсостав разбежался, я даже не видел ротного командира или политрука. Меня выбрали командиром взвода. Кадровики не возражали. Рядом погибали мои одноклассники, семнадцатилетние юноши. Для меня это было потрясением. Я с трудом сдерживал слезы, когда мы хоронили убитых товарищей. В начале августа наш взвод поджег гранатами и бутылками с КС два немецких танка. Между Уманью и Христиновкой наша дивизия попала в окружение. Началось самое страшное. Ощущение беспомощности. Солдаты-запасники стали разбредаться по окрестным селам. Но мы, остатки истребительного батальона, твердо решили прорываться на восток. Тяжелораненых несли с собой. Но вскоре мы, видя состояние двух наших товарищей, вынуждены были оставить их у колхозников, показавшихся нам надежными людьми. После войны я пытался узнать судьбу этих ребят. Но даже следов не нашел. Мы постоянно нападали на небольшие группы немцев. Несколько раз дело доходило до рукопашной схватки - стенка на стенку. В такой схватке я как-то огрел прикладом по каске немецкого фельдфебеля. Вскоре он очнулся. Здоровенный немец держался высокомерно, чувствовал себя победителем, нагло смотрел на нас, вид у него был такой, словно он нас взял в плен, а не мы его. Начали его допрашивать, но немец молчал. А потом крикнул: "Ферфлюхтен юде!" - я его тут же застрелил. Все равно нам некуда было девать пленного: мы выходили из окружения. Забрал себе "на добрую память" его пистолет "парабеллум". Остатки нашей роты упорно пробивались к своим. Все уже воевали трофейным немецким оружием, но я продолжал тащить пулемет "максим". В один светлый вечер из всего взвода осталось двое: Саша Сойферман и я. Экономно отстреливались от наступающих немцев. Вдруг я почувствовал сильный удар по ноге. Посмотрел и увидел, что течет кровь. Пуля прошла навылет через мягкие ткани бедра. Саша перевязал мне рану. Стрельба раздавалась уже позади нас. Патронов не было. Вокруг нас валялись пустые пулеметные ленты. Утопили затвор пулемета в выгребной яме и поползли на восток. Девятнадцать дней с упорством фанатиков мы выходили вместе с Сашей из окружения. Шли ночами, в села не заходили. Знали, что в плен не сдадимся ни при каких обстоятельствах. Питались зелеными яблоками и зернами пшеницы, что-то брали на заброшенных огородах. На третий день рана стала гноиться. Саша срезал мох, посыпал его пеплом и прикладывал к ране. Только трижды за эти недели мне удалось постирать бинты. Нога распухла и уже не гнулась. Мы начали терять ориентацию во времени. Я сделал себе палку, но основной моей опорой при ходьбе было плечо Саши. Где-то в районе Кременчуга дошли до Днепра. Река в этом месте очень широкая. Спустились по крутому откосу. Моросил мелкий дождь. Вечер. Тишина. Мы бросили в воду оружие и сняли с себя сапоги. Понимали, что с таким грузом нам Днепр не переплыть. Жалко было расставаться с трофейным пистолетом... Левый спасительный берег выглядел черной полоской на фоне быстро темнеющего неба. Мы плыли молча, медленно, в основном на спине, стараясь экономно расходовать силы. В воде утихла боль в раненой ноге. Сильное течение сносило нас. На середине реки судорога стянула мою ногу. Я был готов к этому. К клапану кармана гимнастерки была пристегнута английская булавка. Стал покалывать ногу, и судорога отпустила меня. Оглянулся. Саши рядом не было. Забыв об осторожности, в панике и в отчаянии кричал: "Саша!". Но над рекой царило молчание... Я понял, что Сойферман утонул. С трудом выбрался на берег и обессиленный растянулся на мокром песке. Я не был в состояния сделать и шагу. Дрожа от холода, решил ждать рассвета. Но вдруг на фоне ночного неба увидел два силуэта с касками на головах и услышал немецкую речь. Я затаился, вдавил себя в песок... Немцы прошли на север, против течения Днепра, в нескольких метрах от меня, не заметив моего присутствия. И тут я заплакал: ни боль, ни потери, ни страх не были причиной этих слез. Плакал от осознания трагедии отступления, свидетелем и участником которой мне пришлось стать, от страшных мыслей, что все наши жертвы были напрасны... Я плакал оттого, что у меня даже нет гранаты взорвать себя вместе с немцами. Плакал от самой мысли, что немцы уже на левом берегу Днепра. Как такое могло случиться?! Где фронт? Идет ли еще война? Зачем я существую, если рухнули моя армия и страна? А ведь нам все время внушали, что уже на третий день войны мы ворвемся в Берлин, где нас с цветами встретят плачущие от счастья немецкие пролетарии. Не знаю, как нашел в себе силы поползти по тропинке туда, откуда пришли немцы. Сквозь заросли камыша увидел окраину села. Добрался до ближайшего дома. В этом доме, как выяснилось, жили Федор и Прасковья Григоруки - люди, которым я обязан своей жизнью. Они раздели меня, промыли мои раны. Поняли, что я еврей. В селе стоял немецкий гарнизон, и всех сельчан уже предупредили, что за укрывательство евреев и коммунистов их ждет расстрел. Григоруки накормили меня мясом с картошкой. Федор отрезал огромную краюху хлеба. В жизни я не ел ничего более вкусного. Где находится фронт, они не имели ни малейшего представления. По селу шли слухи, что немцы уже давно взяли Полтаву. Никто толком ничего не знал. Сказали, что в село вернулось несколько дезертиров из РККА, утверждавших, что немцы отпустили их из плена. Прасковья испекла в печи большую луковицу, разрезала ее пополам и приложила к ранам, укрепив половинки белой чистой тряпкой. Меня отвели на чердак. Я проспал почти двое суток. А еще через пару дней Григорук переодел меня в гражданскую одежду, посадил на подводу и повез в соседнее село, к родне. Там меня снова спрятали в крестьянском доме, а утром пересадили на другую подводу. Такая "эстафета" продолжалась еще четыре раза. Добрые украинские люди спасали меня. Я даже не заметил, как очередной возница перевез меня через линию фронта. Вскоре я оказался в полтавском госпитале. Летом 1949 года поехал в это село поблагодарить Григоруков за свое спасение. Но на месте села были только развалины, заросшие бурьяном...
источник - http://iremember.ru/tankisti/degen-ion-lazarevich.html
ХАСИД Ион Деген
Восьмидесятивосьмилетний Ион Лазаревич Деген, посетивший недавно Москву по приглашению РЕКа и правительства Москвы, совершил алию 36 лет назад и с тех пор в России ни разу не был. Деген личность легендарная, он не просто чудом уцелевший герой, удостоенный многих орденов и медалей, дважды представленный к званию Героя Советского Союза; доктор медицинских наук, защитивший диссертацию в области ортопедии и травматологии; поэт-фронтовик, перу которого принадлежит немало книг, рассказов и очерков, посвященных Великой Отечественной. Деген — автор знаменитого
стихотворения:
Мой товарищ, в смертельной агонии Не зови понапрасну друзей. Дай-ка лучше согрею ладони я Над дымящейся кровью твоей. Ты не плачь, не стони, ты не маленький, Ты не ранен, ты просто убит. Дай на память сниму с тебя валенки. Нам еще наступать предстоит.
На свободолюбивых советских кухнях в 1960–1970‑х годах это стихотворение декламировали, когда хотели противопоставить отцензурированную «партией и правительством» Великую Отечественную войну войне подлинной. Интеллегенция, конечно, знала, что никакие это стихи не народные, что принадлежат они перу какого-то еврея-лейтенанта, который то ли погиб, то ли чудом спасся. Имя автора мало кто знал, разве что в писательских домах на «Аэропорте». Об авторстве Иона Дегена широкой публике стало известно только в конце 1980-х годов, когда Евгений Евтушенко опубликовал стихотворение в «Огоньке». Напечатано оно было также с искажением, что, конечно, не могло не вызвать негативную реакцию одного из лучших танкистов второй мировой. Спустя годы, вспоминая «огоньковскую» публикацию, он писал: «…Мне не хочется ничего менять и казаться лучше и умнее, чем я был в ту пору. Без моих опусов литература не обеднеет. Я ведь врач, а не литератор. Не надо ничего менять ни в моем имени, ни в том, что я написал». С любезного разрешения Иона Лазаревича мы публикуем рассказ «Хасид» из его книги «Невыдуманные рассказы о невероятном». В студенческие годы я с благоговением относился к именам выдающихся ученых. Они казались мне небожителями, непохожими на нас, на простых смертных. В их созвездии, вызывавшем у меня почтительный трепет, было имя видного советского физиолога Василия Васильевича Парина. С годами притупилась юношеская восторженность. Общение с «олимпийцами», наделенными человеческими слабостями, недостатками и, нередко, пороками, вытравило из меня благоговейное почитание научных авторитетов. И все-таки что-то от неоперившегося студента, по-видимому, оставалось во мне, хотя в ту пору я уже был кандидатом медицинских наук, приближавшимся к защите докторской диссертации. Во всяком случае, когда мне передали приглашение академика Парина посетить его, я почувствовал былой студенческий трепет. Профессор, передавший приглашение, сказал, что академика заинтересовали результаты проведенного мною эксперимента. Я уже оформил статью и взвешивал сомнительную возможность ее опубликования. Описанные результаты настолько отличались от ортодоксальных представлений, что их опубликование даже в каком-нибудь рядовом журнале казалось маловероятным. А я мечтал не о рядовом журнале, а о «Докладах Академии наук СССР». Но в «Доклады» статья должна быть представлена академиком. Случайное ли совпадение, что именно в эти дни меня пригласили в Москву на конференцию? Как мог бы я оставить работу, чтобы поехать к академику Парину, не будь этой конференции? Едва устроившись в гостинице, я позвонил по телефону, сообщенному профессором, передавшим приглашение академика Парина. Ответил мне женский голос, принадлежавший, как выяснилось, супруге академика. Она сказала, что Василий Васильевич болен и не работает. Он даже не выходит из дому, но готов принять меня в любое удобное для меня время. Добротный дом на Беговой улице. В нерешительности я остановился на лестничной площадке, не зная, в какую из двух дверей позвонить — прямо или направо. Ни номера, ни таблички. Потоптавшись, нажал на кнопку звонка прямо перед собой. Отворилась дверь справа. Уже через несколько секунд я понял, что квартира занимает весь этаж. Пожилая женщина, жена академика, пригласила меня войти. Она подождала, пока я снял пальто в просторной прихожей, и проводила меня в спальню. Академик Парин полусидел в постели, обложенный подушками. Я осторожно пожал протянутую мне руку. Василий Васильевич был бледен, изможден, с глубоко ввалившимися глазами. Мне стало неловко, что я пришел по делу к старому больному человеку. Парин, вероятно, понял мое состояние. Он пригласил меня сесть, объяснил, что сейчас уже вполне здоров, просто чувствует себя недостаточно окрепшим после перенесенного воспаления легких. Я дал ему статью и стал внимательно следить за выражением его лица, пока он, как мне казалось, очень медленно читал ее. Украдкой посмотрев на часы, я засек время, за сколько он прочитывает каждую страницу. Действительно долго — около четырех минут. У меня такая страница занимала две минуты. Он прочитал статью и с интересом осмотрел меня, словно сейчас я отличался от того, кто сел на этот стул полчаса назад. — Если у вас нет других планов, я с удовольствием представлю эту статью в «Доклады Академии наук». О чем он говорит? Других планов! Я не знал, посмею ли попросить его о подобном одолжении, а он говорит о каких-то других планах! — Но вам придется сократить ее чуть ли не вдвое — до четырех страниц. Я кивнул. — У вас большая лаборатория? — Василий Васильевич, я практический врач. У меня нет никакой лаборатории. Я объяснил Парину, что это исследование провел в свободное от работы время, что подопытными были мои родные, друзья, добровольцы-врачи, сестры, студенты. Парин с удивлением слушал мой рассказ. — И в таких условиях вы сделали эту работу за пять месяцев? — За четыре. В промежутке в течение месяца был в отпуске. — Невероятно! Если бы мои физиологи — я говорю о всей лаборатории — в течение года сделали такую работу, они бы носы задрали. А вы один — за четыре месяца. Между прочим, их зарплата вам даже не снится. — Он положил руки на одеяло и помолчал. — Невероятно. Удивительный вы народ, евреи. Не знаю, как именно неудовольствие выплеснулось на мое лицо. Академик сделал протестующий жест: — Нет-нет, вы меня не поняли. Я мог бы сказать, что всю жизнь работал с евреями, что ближайшие мои друзья — евреи. Но ведь это обычные аргументы даже матерых антисемитов. Нет, я не замечал национальности моих друзей и сослуживцев. Академик умолк. Кисти рук вцепились в пододеяльник. Казалось, ему понадобилась опора. Парин поднял голову и спросил: — Вам известна моя биография? — Еще будучи студентом, я знал имя академика Парина. Мне даже известно, что вы начальник медицинской части советского космического проекта, хотя это почему-то считается государственной тайной. Парин горько улыбнулся: — Начальник!.. Гражданин начальник... Нет, я не начальник. Я руководитель. Большой русский писатель, подчеркиваю, не советский, а русский, сказал, что писателем на Руси может быть только тот, у кого есть опыт войны или тюрьмы. Мне уже поздно становиться писателем, хотя, имея опыт тюрьмы, я мог бы кое-что поведать. Вероятно, ваше возмущение моей безобидной фразой катализировало рвущиеся из меня воспоминания. Не откажите мне в любезности выслушать этот рассказ. Именно вы должны меня выслушать. — Не ожидая моей реакции, он продолжал: — В нашу камеру (в ту пору я имел честь пребывать в знаменитой московской тюрьме, обвиняемый по статье 58-й уголовного кодекса — антисоветская деятельность)... Так вот, и в нашу камеру проникли слухи о несгибаемом человеке, об этаком супергерое, грозе следователей. В нашей камере, к счастью, не было уголовников, Там собралась компания интересных интеллигентных людей. Все по ТОЙ же 58-й статье. К сожалению, я не могу поручиться, что среди них не было антисемитов. Тем удивительнее было восприятие слухов о супергерое, которым оказался еврей из Подмосковья, обвиняемый в сионизме, религиозном мракобесии и т. д. и т. п. Говорили, что после допросов этого еврея следователи сваливаются от нервного потрясения. Знаете, в камере нередко желаемое принимают за действительное. Все мы люто ненавидели наших мучителей-следователей. Среди нас почему-то не оказалось героев. Поэтому я воспринимал рассказ о подмосковном еврее cum grano salis, как красивую легенду. Наконец троих из нас осудили и отправили по этапу. Не стану описывать «столыпинский» вагон. В наше купе втиснули генерал-лейтенанта, симпатичного полковника, бывшего военного атташе в Канаде, и меня. Четвертым оказался тот самый легендарный еврей из Подмосковья. Надо было вам увидеть этого героя! У Бориса Израилевича было добрейшее умное лицо. Голубые глаза младенца излучали тепло. Муху не мог обидеть этот герой. Толстовский Платон Каратаев в сравнении с ним был Соловьем-разбойником.
Естественно, нас интересовало, есть ли хоть малейшая доля правды в слухах, циркулировавших в камерах. Мягким голосом, выражавшим его деликатную сущность, Борис Израилевич рассказал, что он глубоко верующий человек, хасид Любавичского Ребе, что у него не было бы никаких претензий к советской власти, если бы она выполняла обязательства о свободе вероисповедания. Для себя лично он желал возвращения на землю своих предков, на Землю Израиля. Его удивил наш вопрос, действительно ли он доводил следователей до нервного потрясения. Возможно, предположил он, речь шла всего лишь о теологических дискуссиях со следователями, во время которых он не уставал повторять, что вся их грубая сила даже не песчинка в пустыне в сравнении с Б-жественной силой, данной его народу. Эта сила проявлялась в течение тысячелетий, и ни легионы, ни костры, ни погромы не могли справиться с этой силой. И уж если Любавичского Ребе в прошлом веке не сломали в Петропавловской крепости царские жандармы из Третьего отделения, то его, рядового хасида, конечно не удастся сломать благородным следователям самой демократической и справедливой системы. Нас позабавил его рассказ. Вероятно, этим бы и закончился процесс дегероизации Бориса Израилевича, если бы мы не стали свидетелями чуда. Да, я не побоюсь отнести происшедшее к категории чудес. Вы знаете, кто такие «вертухаи»? Это не просто охранники, а особая порода человеческого отребья. Если говорить о причинно-следственных отношениях, то не работа делает их такими, а такими их подбирают на эту работу. Начальником «вертухаев» в нашем вагоне был младший лейтенант, отвратительнейший экземпляр этого отребья. Маленький, несуразный, уродливый, он избрал наше купе объектом удовлетворения своей садистской сущности, обусловленной комплексом неполноценности. А в купе больше всего доставалось генерал-лейтенанту и мне. Судите сами, младшему лейтенанту предоставлена неограниченная власть над генерал-лейтенантом; невежеству, недочеловеку — над академиком. Я еще как-то крепился, а генерал был на грани самоубийства. Добро, у него не было средств осуществить этот ужасный замысел. Однажды это чудовище появилось у нас среди ночи. Он поднял генерал-лейтенанта, уличил его в каком то несуществующем нарушении и заставил быстро ложиться на грязный пол, вставать и снова ложиться. Вдруг поднялся Борис Израилевич и, слегка раскачиваясь при каждом слове, обратился к нам со странной речью. Говорил он мягко, тихо, словно не было здесь этого выродка: «Г-сподь создал человека по образу и подобию своему. Глядя на гражданина начальника, даже глубоко верующий человек может начать кощунствовать. Но не следует забывать, что тело всего лишь вместилище души, и не так уж важно — Аполлон он или Квазимодо. Душа — вот поле боя». Стоя спиной к подонку, в нескольких сантиметрах от него, Борис Израилевич обратился к генерал-лейтенанту, взмокшему, грязному, несчастному: «Вы командовали армией, и не мне вам объяснять, что такое противодействие сил. Не мне объяснять вам, что временно превосходящие силы противника еще не решают исход сражения. А вы, полковник, сколько подобных примеров могли бы привести из вашей дипломатической практики? Конечно, академик объяснит все это высшей нервной деятельностью и комплексами у гражданина начальника. Но каббала объясняет это именно противоборством Б-га и Сатаны за душу человека. Друзья, поверьте мне, гражданин начальник, в котором почти не осталось ничего, что делает человека человеком, еще не полностью завоеван силами ада. Он еще может возродиться для добра». Самым удивительным во время этого монолога было поведение «гражданина начальника». Он стоял неподвижно, словно в состоянии каталепсии. На его тупом лице просто не могла отразиться мысль. Но вдруг, не произнеся ни слова, он вышел в коридор. До самого прибытия в зону эта гадина не посетила наше купе. Мы поверили в то, что Борис Израилевич как-то мог воздействовать на следователей, интеллект которых, несомненно, выше, чем у этого зловредного насекомого. Не смею занимать вашего времени рассказом о моей лагерной одиссее. Но если я выжил, то всецело и полностью обязан этим необычному человеку — Борису Израилевичу. Любой истинный ученый (а я смею тешить себя надеждой, что я истинный ученый) не может не верить в Б-га. Нет, я не исповедую определенную религию. Но, будь я религиозным, несомненно, выбрал бы иудаизм. Борис Израилевич повторял неоднократно, что иудаизм проповедует мессианство, но отвергает миссионерство. Я безоговорочно верю в мессианское предназначение евреев. Вот почему, заметив, как мне показалось, нечто отличающее вас от массы знакомых мне ученых-неевреев, я не удержался и произнес обидевшую вас фразу. Надеюсь, сейчас вы простите старика и поймете, что у меня и помысла не было вас обидеть. Я действительно простил старика. Его деловые письма, написанные мелким, дерганым, но разборчивым почерком, хранили тепло последнего рукопожатия. Больше я не встречал Василия Васильевича Парина. Он умер еще до того, как мне снова довелось приехать в Москву. ...Шли годы. Новые события заполняли мою жизнь. В сравнении с ними статья и представление ее в «Доклады Академии наук» оказалась преходящим малозаметным событием. Не просто рассказы о человеческих трагедиях, а непосредственное участие в десятках из них было моими буднями. Я помнил ушедших людей. Я хранил благодарность многим из них. Но счастлив человек, что умеет забывать. Рассказ Василия Васильевича затерялся в пакгаузах моей памяти. Фамилия, имя и отчество подмосковного еврея забылись напрочь, тем более что долгие годы мне ни разу не приходилось их вспоминать. Через десять лет после встречи с академиком Париным, в конце ноября 1977 года, мы прилетели в Израиль. Среди многих, встречавших нас в аэропорту имени Бен-Гуриона, двух человек я увидел впервые — мою сестру и этакого коренастого мужичка из русской глубинки, оказавшегося мужем нашей доброй киевской приятельницы. Мужем он стал совсем недавно. Молодые со свадьбы приехали в аэропорт. Семен намного моложе меня. Но тождество мировоззрения и восприятия окружающего мира сделало нас друзьями. Многое в Израиле происходило для нашей семьи впервые. Праздники, привычные для людей, живших еврейской жизнью, были для нас откровением. На первый Суккот Семен пригласил нас к своим родителям в Кирьят-Малахи. Нас очаровало ненавязчивое гостеприимство пожилой интеллигентной супружеской пары. Мы сидели в любовно сооруженной сукке. Семин отец интересно объяснял символичность четырех непременных атрибутов праздника. Семина мама накормила нас вкусными блюдами еврейской кухни. Знакомство с этими милыми людьми прибавило что-то неуловимое, но существенное к нашему еврейскому мироощущению. С тех пор не прерывалась наша дружба. В следующем году они пригласили нас на Песах. В маленькой квартире Семиных родителей собралось значительное количество гостей. Стульев для всех не хватило. Семин отец предложил спуститься в расположенную рядом синагогу грузинских евреев и попросить у них скамейку. Я пошел вместе с Семой. Услы-шав нашу просьбу, евреи отреагировали значительно эмоциональнее, чем можно было ожидать от самых эмоцио-нальных людей: — Скамейку! Да мы душу готовы отдать этому праведному человеку! — Они не позволили нам прикоснуться к скамейке. — Что? Гости Рикмана сами отнесут скамейку? Где это видано такое? — Наши протесты остались без внимания. Скамейку принесли в квартиру люди из синагоги грузинских евреев. Не только посещая Кирьят-Малахи, но нередко в разговорах с религиозными людьми, особенно с хасидами Любавичского Ребе, мы слышали восторг, когда речь заходила о Семином отце. ...Шли годы. В ту пору мы отдыхали в Тверии вместе с Семеном, его женой и его родителями. Был тихий весенний вечер. Тоненькие цепочки огней прибрежных кибуцев и поселений на Голанских высотах отражались в черной воде Кинерета. Легкие волны едва слышно плескались у наших ног. Семин отец рассказывал о мессианстве, о лже-Мессиях, о том, как Папа Климентий VII спас от костра Шломо Молхо, бывшего португальского рыцаря Диего Переса, перешедшего в иудаизм. Он спрятал его у себя, а на костер повели другого человека. «Знаете, — сказал он, поправляя ермолку, — нет в мире ничего случайного. Папа все же не помог ему. Он только отсрочил сожжение. Карл V выдал Диего-Шломо. Вторично Папа не смог спасти его от костра. — Он замолчал и долго смотрел, как вода лижет прибрежную гальку. Потом, словно вспомнив о нашем существовании, продолжил: — Эту историю я как-то рассказал своим попутчикам, когда зашла речь о мессианстве. Нас осудили и везли по этапу. У меня оказались очень интересные попутчики...» Семнадцать лет назад академик Парин назвал имя, отчество и фамилию подмосковного еврея. За ненадобностью я забыл их. Я забыл детали рассказа. И вдруг не из памяти — из Кинерета пришли ко мне внезапно ожившие образы: академик, обложенный подушками; кисти рук, впившихся в пододеяльник; взволнованный надтреснутый голос; голубоглазый еврей, интеллигентный, тихий, не могущий обидеть мухи; хасид Любавичского Ребе. Борис Израилевич Рикман! Я отчетливо вспомнил благоговение в голосе академика Парина, когда он произнес это имя. Но ведь я знаком с Борисом Израилевичем несколько лет! Почему же только сейчас так ярко озарилась моя память? Я пристально посмотрел на Бориса Израилевича и в спокойной повествовательной манере, словно продолжая малозначащий разговор, подтвердил: — Да, у вас действительно были интересные попутчики: Василий Васильевич Парин, генерал-полковник... — Генерал-лейтенант, — поправил Борис Израилевич, с недоумением глядя на меня. — Да, генерал-лейтенант и бывший военный атташе, не помню его звания. — Полковник. Откуда вам это известно? ...Рикманы, старые и молодые, моя жена и Кинерет слушали взволнованный рассказ о встрече в Москве на Беговой улице. Когда я умолк, Борис Израилевич тихо произнес: — Конечно, с точки зрения теории вероятности... — Он задумался и добавил: — Нет, в мире нет ничего случайного.
источник - http://www.lechaim.ru/ARHIV/260/provereno-vremenem.htm
|